— Что же ты притворялся, будто римской веры? Аббатик-то вчера аж побагровел весь, того гляди удар хватит!
С окладистой черной бородой Феофан выглядел человеком солидным и едва ли не пожилым, но улыбка вернула истинный возраст: мой ровесник, самое большее. Легко ему скалиться: духовные лица не так подвергаются спаиванию царем, к тому же у молодого настоятеля от природы крепкий желудок.
— А я что, жрецом языческого Марса рекомендовался?
— Бог миловал. Просто завел с ним диспут о правах и достоинстве римских первосвященников — да таким слогом, хоть сразу в книжку печатай! Прямо другой Цицерон! И не подумаешь, что пьян до изумления. О Константиновом даре рассказывал — впору на кафедру!
— А еще?
— О четвертом крестовом походе и цареградском разорении. Хотя здесь папа и не при чем, ты изящными экивоками вывел, вроде как он исподтишка к сему разбою подстрекал…
— И Александра Шестого вспоминал?
— И Иоанна Двадцать Третьего тоже! Ну этот-то, правда, антипапа…
— … … …! Говорил же государю, мне пить не надо! Вдруг король обидится?
— Август?! Ежели он завтра сочтет, что политика требует обращения в калмыцкую веру, послезавтра его от хана Аюки не отличишь. А иезуиты нас все равно любить не будут, как ни угождай.
Слово знатока… Кому, если не воспитаннику иезуитского коллегиума св. Афанасия в Риме, учебными успехами снискавшему внимание самого Климента Одиннадцатого, судить об этом?! Двойное ренегатство (из православия в католицизм и обратно) в случае Феофана говорило скорее о широте взглядов, чем о беспринципности.
— Так думаешь, отче, вреда не будет?
— Ни малейшего. Гиньотти, конечно, затаит злобу — ну и пусть его. Не таков чин, чтобы иметь влияние на дела.
— Это он за папство взъелся?
— Не только. Ты про его орден такое молвил… Не обессудь, дословно не вспомню, — что-то о творящих мерзости сатанинские именем Христовым… Вот уж подлинно — не в бровь, а в глаз! Даже не в глаз, а прямо ослопом по лбу! Он чуть не задохся от злости!
Ректор склонился ближе ко мне, взгляд его из веселого стал задушевным:
— О принадлежности к римской церкви больше не говори, все равно никто не поверит. Ни отпущения грехов, ни причастия при таких твоих мыслях ксендзы не дадут. Ты Господа Христа почитаешь?
— Н-ну, на свой лад…
— Это как?
— Помилуй, святой отец, негоже с такого похмелья богословские беседы вести. Мысли в разные стороны разъезжаются. Еще впаду в ересь…
— Свой лад — это всегда ересь и есть.
— А если человек своим умом думает, так мысли у него непременно будут отличные от чужих.
— Не скажи! Дважды два для всех четыре. У кого иначе — не об уме, а о глупости говорить должно.
— Четыре! Как бы не так! В теологии вечно у одного три, у другого — пять, у третьего — девяносто девять с половиной! Я уж и лезть в эти дебри не хочу, ибо слабым своим разумением определить, кто прав, не в силах.
— Так доверься разумению знающих людей! Поможем…
— Прости, почтенный: ты знающий, спору нет, — а Гиньотти? Тоже ведь не дурак безграмотный?! Я, конечно, тебя не в пример больше уважаю — но Платон, как говорится, друг… а где истина, хрен его знает. В натуральной философии проще. Там понятно, как отличить истину от заблуждения — с божественными же материями мне не сладить. Думаю, ежели Господь захочет меня на верный путь навести, так просветит.
— Много, ой много о себе мнишь, человече! Сам Господь тебя наставлять должен, на меньшее не согласен?
— Не обязательно лично, пусть через подчиненных, как у нас в армии… Ванька, чертов сын, что так долго?! Тебя за смертью посылать!
— Дак из постели жиденка поднял… А квасу, как ваша милость приказывали, в евонном трактире нет. Не прогневайтесь, господин генерал, вот пива принес… — Денщик потопал на пороге, отрясая снег с башмаков, приблизился и с поклоном подал немалого размера жбан.
— Заплатить не забыл? Ступай пока. — Откинув крышку, я жадно припал к настывшему на морозе сосуду под насмешливым взглядом ректора. Когда отвалился, в изнеможении переводя дух и прислушиваясь к ощущениям в желудке, тот продолжил:
— Когда бы жажда духовная паче телесной тебя томила — нашел бы наставника. А то от лжи отошел, к правде не пристал.
— Знаешь, отче, кто мой любимый святой?
— А я уж, грешным делом, думал, не афеист ли ты. Ежели есть таковой, то Святой Фома, несомненно!
— Точно! Это ведь ему Спаситель сказал: "Аз есмь путь и истина и жизнь"?
— Именно так!
— А почему Пилату смолчал? Почему на его: "Quid est veritas?" не ответил: "Аз есмь"? Сдается, не любил Он нашего брата!
— Это кого? Я слышал, ты квиритом себя полагаешь?
— Полагал в детстве. Нет, я о воинах. Точнее, о воинских начальниках. Чин прокуратора вполне генеральский, хотя не из самых высших…
— И что же?
— Да то, что мне Пилат понятнее всех в этом деле. Верный слуга, пес империи… Такой же, как мы… Среди нас подобных ему — двенадцать на дюжину. Не хочу сказать, что со времен Тиберия ничего не изменилось… Но доселе полно таких казусов, когда закон диктует одно, совесть — другое, а государственная необходимость — третье. А натрое не разорваться! Вот и умываешь руки: как бы ни решил — все равно потом мучиться…
— На то и таинство исповеди, дабы бремя с души снять!
— Сегодня покаялся, завтра снова то же самое творить? Сомневаюсь я в правде такого отпущения. Нет в нем ни логики, ни справедливости.
— Милосердие выше справедливости. Это совсем иное.
— Да? Если иное — то возможно… Мне иначе представлялось.