— А кто так считает?
— Неважно. А если огонь — настоящий, вещественный, телесный, то как он может жечь бестелесные субстанции, именуемые душами? Можно ли шпагой изрубить на части воздух?
— Н-н-у-у-у… а куда же тогда идут грешные души после смерти?
— Умрем — узнаем. Но ведь тебя интересует дух Цезаря?
— Да!
— С Цезарем просто. Ты разве не чувствуешь, что его дух живет в тебе?
— Во мне!?
— И в других людях тоже. Во всех, кто его любит и следует его путем. И будет жить, пока они живут.
Он говорил со мной совершенно как со взрослым, но в его устах сложнейшие вопросы, вызывавшие вековые споры ученых богословов, оказывались понятными даже ребенку. Общепринятое становилось абсурдным, бесспорное — невозможным. Как могут люди верить во всемогущего, всеблагого и бесконечно милосердного Творца — и изображать его содержателем пыточного застенка? За что ему наказывать людей — за их несовершенства? Но ведь Он мог создать нас безупречными! Виноват злой дух? Но если Творец всемогущ, зачем Он его не уничтожит? Или Он этого все же не может? Или не хочет?
Туча таких вопросов теснилась у меня на языке, когда стали подавать десерт и тетушка уже прямо велела мне пойти присмотреть за ее «младшеньким» — настоящим разбойником четырех лет отроду. Однако профессор остановил меня.
— Я слаб глазами. Нужен помощник, чтобы вслух читать латинские книги. Пойдешь ко мне на службу?
Он теперь говорил уже по-итальянски. И потом, повернувшись почему-то к тетушке, добавил:
— Я буду тебе платить.
Пока я соображал, кому из нас собирается платить почтенный синьор, обрадованная тетушка успела расписать будущему нанимателю мои достоинства в столь преувеличенном виде, что я готов был провалиться сквозь землю от стыда, и лишь бесцеремонное детское любопытство удержало меня от поспешного бегства. Оставшись, я узнал, что профессор предлагал за мои услуги два сольдо в день, хозяйственная Джулиана просила пять, но после резонного аргумента, что за пять и взрослого помощника можно найти, согласилась на три. При этом жить и столоваться я должен был по-прежнему у нее, приходя к хозяину лишь для работы.
— Вот и прекрасно. Я завтра зайду за тобой.
Так была решена моя судьба, хотя я еще не знал, что состоялась главная встреча в моей жизни. С тех пор, как поток подарков, сыпавшихся на «чудо-ребенка», начал иссякать, тетушка не раз заговаривала, что хорошо бы меня отдать какому-нибудь ремесленнику на обучение или хоть в услужение, из пищи. Однако исполнить это было не так просто: в голодное военное время никому не нужен лишний рот. Мы жили в Каннареджо, на северной окраине Венеции, в стороне от красот и богатств этого великолепнейшего города, и обитатели нашего квартала находились на грани бедности во всех смыслах: большинство их едва сводило концы с концами, а буквально через улицу жилища людей небогатых, но имеющих свое ремесло и постоянный доход, сменялись лачугами голытьбы, перебивавшейся случайными заработками в порту или на чистке каналов. Это было постоянное напоминание о том, что нас ждет, если ослабить усилия в каждодневной борьбе за деньги. Если бы случай повернулся иначе, я мог бы сделаться, например, каменщиком или сапожником и прожить долгую размеренную жизнь, почти не покидая своего квартала. Или все же не мог, и беспокойный характер неминуемо увлек бы меня на путь приключений? Скорее последнее, но в любом случае никакой другой вариант не был бы столь удачным, как знакомство с профессором Витторио Читтано. Я еще не знал, что впоследствии сделаю эту фамилию своей, даже с первого раза недопонял и спросил, разве бывают деревенские профессора (citta означает «город», много лет спустя я безуспешно наводил справки, не было ли итальянцев в Восточной Сибири). Синьор Витторио не обиделся, а объяснил, что его дальний предок получил эту фамилию, перебравшись на жительство в деревню из Рима. Он вообще любил и умел объяснять, это вошло у него в привычку после многих лет преподавания в Болонском университете. Единственное исключение — профессор никогда не объяснял, кто или что изгнало его оттуда и заставило искать пристанища в Венеции, самом вольнодумном из итальянских государств, а потом и вовсе покинуть Италию.
У него не было ни детей, ни жены, ни каких-либо сердечных привязанностей, он не поддерживал связей с родственниками, зато состоял в переписке с множеством ученых людей из разных стран Европы. Он никогда не вел разговоров на религиозные темы (наша первая встреча оказалась поразительным исключением), хотя, как однажды обмолвился, в юности учился в иезуитской школе и всерьез готовился в монахи. Можно было лишь догадываться, какой жизненный путь увел его от теологии к химии, механике и инженерному искусству. В упомянутых науках он достиг величайшего совершенства, особенно же — в той части химии, которая касается пороха и других огненных составов. Я не могу назвать людей, ныне живущих или прежних, кои могли бы сравниться с ним в знании всех тонкостей приготовления и очистки ингредиентов разнообразных горючих субстанций. Его умение устраивать необыкновенные фейерверки с разноцветными огнями было просто беспрецедентно и нередко доставляло солидный дополнительный заработок, в прибавку к оплате за службу в венецианском Арсенале.
Тем не менее, мой учитель не был богат, по крайней мере в том смысле, что обыкновенно вкладывают в понятие богатства почтенные горожане. По натуре он скорее был мот, нежели стяжатель, но единственной роскошью, доступной его пониманию и побуждающей тратить сразу все деньги по мере их получения, служили книги и научные приборы. Я помню, какое потрясение испытал, впервые перешагнув порог обширной залы, служившей лабораторией и библиотекой в его жилище.