Формально каждый офицер, а равно кандидат имеет право добиваться повиновения от подчиненных силой оружия; фактически же это допустимо только в ситуации открытого бунта. Без подобного крайнего случая офицер, обнаживший шпагу против собственного сержанта, тем самым уронит свое достоинство в самую черную, несмываемую грязь. А обратиться к вышестоящим командирам с жалобой на него — значит расписаться в собственной непригодности к службе. Негодяй прекрасно знал эти неписаные правила армейской жизни и бессовестно ими пользовался, строя насмешки, подобострастные по форме и издевательские по сути. Трудно сказать, почему именно я стал мишенью его остроумия. Возможно, другие офицеры не пытались ему противодействовать, довольствуясь внешней покорностью и видимостью порядка среди солдат.
Отнюдь не христианским смирением, а только влюбленностью и смягчающим влиянием Жюли можно объяснить мое исключительное долготерпение. Недолговечное семейное счастье наполняло меня неиссякаемыми запасами доброты ко всем живым существам, не исключая отъявленных мерзавцев. К сожалению, людям свойственно принимать доброту за слабость — и как же они удивляются и возмущаются, обнаружив свою ошибку!
Я терпел смешки и ужимки за своей спиной, несправедливое угнетение молодых солдат, уклонение от службы на грани дозволенного и даже хвастовство Шатле совершенными им в прежних походах грабежами и насилиями. В конце концов, успокаивал я себя, это все дурная, но неустранимая темная сторона войны. Армия и жестокость неразделимы, так было при Цезаре, так есть сейчас. Мое душевное равновесие нарушил случай.
В деревне поблизости от военного лагеря, где я квартировал вместе с офицерами, у крестьянина пропала дочь, застенчивая чахлая девочка лет тринадцати. Ее отец пожаловался полковнику, и де Монтевилль перед строем приказал всем, кто знает что-либо о пропавшей, сообщить. Ответом было молчание, но краем глаза я уловил, как переглянулись сержант и один из его приятелей, гасконец со шрамом на щеке. Целый день меня мучили сомнения, посреди ночи проснулся и понял — нет, не показалось. Скорее всего, труп несчастного ребенка лежал где-то в лесу под кучей хвороста, а насильники и убийцы имели все шансы остаться безнаказанными: взгляд не улика. Следующий вечер подвыпивший Шатле сам напросился на столкновение со мной.
— Сержант! Почему караулы не выставлены?!
— Вроде не наша очередь? Пускай леклеровские ставят, мы весь день на земляных работах, в дождь…
— Не тебе решать, из чьей роты караулы ставить. Я через полчаса проверю — если не выставишь, потом не обижайся.
— У нас нет причин обижаться на вас, месье …
Он всегда старался оставить за собой последнее слово. Подпевалы и прихлебатели сержанта заулыбались на гражданское обращение, подчеркивающее мой недостаточный опыт по сравнению с ними, настоящими вояками, — мне было безразлично. В крайней степени гнева я становился по видимости совершенно спокоен, решения приходили сами, простые и очевидные. Ясно, что насадить этого негодяя как свинью на вертел было бы правильным применением моей шпаге, но лучше действовать по-другому. Я прогулялся до деревенской кузницы, по пути одолжил у ружейного мастера десяток мушкетных пуль, сплющил их молотком на наковальне, проделал дырки и туго нанизал пули на крепкий кованый гвоздь. Получилась хорошая свинчатка больше фунта весом, удобно поместившаяся в кулаке.
— Сержант, где караульные?!
— Я же сказал, не наш черед!
— Ну раз так…
Я пожал плечами, сунул руки в карманы и повернулся от него — Шатле с ухмылкой покосился на приятелей — дескать, видали, как я этого сопляка оборвал… еще с одним полуоборотом я от души впечатал отягощенную свинцом руку прямо в середину его лица. Сменив свинчатку на шпагу, встал над ним в ожидании, пока подпевалы вступят в дело или сам поднимется — чтобы выпустить их свинячьи души.
Но он только катался по земле, зажав лицо руками, и ревел, как раненый бык. У него был сломан нос.
Едва я убрал шпагу, сидевшие минуту назад рядом с сержантом ближайшие приятели его, сгибаясь и кланяясь, стали просачиваться мимо меня под дождь — в караул.
Через пару дней я назначил на заготовку дров того самого гасконца вместе с двумя надежными солдатами, наиболее страдавшими от безобразий шайки Шатле. Приказав избить его до полусмерти и привязать голым к дереву (что было охотно исполнено), я очень живописно рассказал, что с ним сделаю, ежели он вздумает запираться, а в случае признания обещал ходатайствовать о смягчении приговора. Мне не понадобилось резать его живым на части, хотя внутренне я был готов и почти начал. Девочка была найдена и получила христианское погребение. Шатле, свалив убийство на приятеля, отправился на каторгу. Гасконец станцевал последний танец на виселице. Военный суд не прислушался к ходатайству, однако оно было подано, и моя совесть перед негодяем чиста.
После этой истории у меня не было трудностей с солдатами.
Помимо обыкновенных офицерских обязанностей, мне нашлось еще одно дело. Еще в Дижоне, увидев, чем вооружены солдаты, я пришел в ужас: как можно этим воевать? Войска, ходившие во Фландрию с Катина и Вобаном, еще пятью годами раньше имели больше половины новеньких кремневых фузей, теперь же были вооружены ими почти поголовно. Здешние полки получали меньше заботы от военного министерства, и в них решительно преобладали фитильные «серпентинки» вплоть до очень древних, украшенных замысловатой гравировкой, но для боя мало пригодных. Англичане и голландцы использовали новоизобретенные багинеты с кольцом, надевающимся на ствол мушкета и не препятствующим стрельбе. Здесь даже тридцать лет известные старые образцы, вставляемые ручкой в дуло, были мало распространены. Если у прочих французских полков, действующих на Рейне, оружие такое же — других причин поражений искать не надо.